June 10th, 2011

writer

Луис де Камоэнс

10 июня 1580 года умер Луис де Камоэнс.

Португальский поэт записал эпическую историю своей страны в стихах. Так получились «Лузиады».
Начинается поэма так:

Оружие и рыцарей отважных,

Что, рассекая волны океана,

Отринув жизни суетной соблазны

Проплыли морем дальше Тапробаны,

Цвет нации, великой и бесстрашной,

Что средь людей неведомых и странных,

Могучую державу основала.

И тем себе бессмертие снискала...

И дальше в хронологическом порядке идет поэтическое описание всей португальской истории вплоть до известного плавания в Индию Васка да Гамы. Дальнейшее описание по известным причинам сделано не было.

Отсюда логичный вопрос: почему нет продолжения?

Почему раньше брали за основу, например, «Энеиду» (как в данном случае Камоэнс) и с удовольствием и преданностью стране запечатлевали ее (страны!) историю так, что она (история!) оставалась в веках. Потому что запечатлевать надо в том числе и в искусстве!

А у нас в веках что останется? Церетели?
writer

Тень отчаяния: пятичасовая готовность!

Итак, уважаемые все-все, до старта конкурса "Тень отчаяния" на звание почетного "Комбайнера" всея интернета осталось 5 (пять) часов!

Это означает, что:
 - у вас есть еще куча времени, чтобы успеть сваять нетленный текст на заданную тему - все детали и подробности см. в предыдущих постах под общим тегом "Комбайнеры".
 - отправить творение мне по адресу n.yarovaya@inbox.ru
 - и начиная с нынешней полуночи, потирая руки ждать и по мере поступления знакомиться с конкурсными текстами, коих на данный момент поступило пять.

Тот, кто заявлялся, но еще не прислал свои "тени отчаяния", сославшись, что якобы грызть нечего (это про ногти) - напрягите извилины: неужто вы откажетесь от возможности стать почетным комбайнером? Неужто не хотите побороться за 10 рублей в виде медали (или от медали в виде 10 рублей?)???!!!

В общем, как отлично написала мне в сегодняшней смске Татьяна: тени исчезают в полночь!

Ну а в нашем случае - появляются:)

Поднатужимся:)
writer

Тень отчаяния. Начинаем:)

Доброй ночи:) Не знаю у кого как, а в иркутской штаб-квартире конкурса "Комбайнеры" сейчас приближается полночь, и пятница плавно переходит в субботу.

Наш конкурс представляет собой собрание текстов, объединенных названием, заголовком или, если угодно, темой.

"Тень отчаяние" - так называются все тексты.

В нашем конкурсе принимают участие несколько авторов. Каждый из них идет под своим порядковым номером. Авторство известно одному единственному человеку - мне (зуб даю!), поскольку именно мой ЖЖ используется, как конкурсная площадка.

Все будет происходить следующим образом.

1. В порядке поступления тексты будут прямо сейчас опубликованы в моем ЖЖ - каждый отдельным постом. Это делается для того, чтобы все желающие могли тексты комментировать, задавать вопросы, хвалить-ругать, вступать в дискуссии и оценивать. Так мы достигнем необходимого накала плюрализма мнений и дадим сказать свое веское слово аудитории.

2. С точки зрения литературы (стиля, слога, порядка слов и всего-такого филологического) тексты будет оценивать известный писатель Виталий Диксон, который на общественных началах включился в данную работу с энтузиазмом достойным уважения.

3. С точки зрения психологии (тема-то, тема-то какая!!!) тексты любезно согласилась оценить психолог Светлана Заруцкая, которая дала свое согласие с неменьшим энтузиазмом.

Когда итоги по всем трем позициям будут подведены, мы донесем их до широкой общественности в тот же миг. Предлагаю на обсуждение и работу экспертов отвести неделю (ну может, с хвостиком:))

Участники конкурса могут принимать участие в обсуждении своих и чужих работ без ограничений (нечего сидеть в сторонке, скромно потупившись).

Ну и наконец, наши спонсоры (все же должно быть по-взрослому:))

Спонсором конкурса "Комбайнеры" выступает Иркутский региональный центр сопровождения малого бизнеса Мое Дело - Иркутск, который обеспечивает наградной фонд конкурса и ведет всю организационно-техническую работу по его проведению.

Вопросы по конкурсу в целом, комментарии и пожелания можно оставлять здесь. Спасибо!

И участникам - удачи:)))
writer

Тень отчаяния №1

… А потом восходит солнце. Когда оно в зените, тень становится совсем маленькой. Она сиротливо жмется к ногам, но никогда не исчезает совсем.

Тень есть всегда, ведь мы живем в настоящем мире, а не в нарисованном. А в настоящем мире только в абсолютной темноте тени нет (кстати, палиндром).

Когда живешь при свете дня, многое бывает.
И как-то вдруг обреченно -

…понимаешь, что не хочешь, и захотеть тоже не хочешь…
… видишь в коридоре - мешок из-под картошки…
…не веришь, что твоя личная жизнь женщины не кончилась…
…не можешь вдохнуть полной грудью, стараешься изо всех сил, но никак…
…видишь одни только бревна, смотря на мир слезящимися глазами…
…ощущаешь укол мгновенной боли – от осознания своего бессилия…
…испытываешь страшное чувство, что Он повернулся к тебе спиной…
…и - неконтролируемый парализующий страх, когда сами собой в голове включаются знакомые строки: «и если бед не избежать на свете, пошли их мне, Мне, МНЕ, не детям…»
…осознаешь молитву, как лицемерие…
…почему-то ищешь, хотя знаешь, что уже не найдешь никогда…
…само слово «никогда»…
…понимаешь, что исправить – невозможно, а смирение – еще не пришло…
…и рука на плече: «Это ничего, мама, ничего…»
…а в старой песне вдруг внезапно слышишь повторяющееся «смерть» вместо привычного «снег», и никак не можешь заставить себя услышать правильно…
… и тогда вдруг понимаешь, что могла бы чувствовать Антонина Боробова, осознаешь это понимание с ужасом и в то же время с какой-то ленивой обреченностью: «значит вот так, пусть так и будет…» (Можно и нужно, вероятно, привести другой пример. Общедоступный. Например, Катерина из «Грозы»… Просто Антонина Ильинична ТОЖЕ была журналистом.)

Но никогда отчаяние не превращается в бессилие. Потому что все-таки – тень должна быть. Только привидения не отбрасывают тени. А мы-то живы!

И вот так, живя и выкарабкиваясь, ты понимаешь, что отчаяние бывает только в одном единственном случае: когда тебе кажется, что Он повернулся к тебе спиной.

… Но это только кажется.
writer

Тень отчаяния №2

Я люблю слушать как за окном ветер беснуется, ярится и топорщит деревья.

Под дверью моей комнаты огромная щель. И ветер, просачиваясь в приоткрытое окно, стелется по полу, утекая в коридор.

Я предпочитаю не закрывать окно, ведь тогда я перестану слышать ветер. Если я сижу за компьютером, я просто поджимаю ноги под себя; и смотрю, как ветер медленно и плавно волочит по полу обёртки от карамели, полиэтиленовые пакеты, листы бумаги и прочую мелкую дребедень. В такой позе я могу сидеть вечно. Я даже ездила на лошади без седла именно так, по медвежьи подогнув ноги.
  
Ветер – одна из причин, по которой я без ума от этого города. Ветер, и сухие грозы.

Мой город не умеет быть тихим. Даже ночью, даже в самый глухой час самого сонного пригорода, ветер стонет и воет, перекрикивая раскаты грома.  Ветер оплакивает оставшиеся позади стальные волны кельтского моря и дряхлые города западной Европы. Ветер шепчет о том как пригибал к земле деревья разменявшие очередную сотню лет, как задувал свечи в тысячелетних храмах и пугался собственного эха, заблудившись между колон кёльнского собора. Он хохочет, вспоминая растерянные лица прекрасных женщин, чьи юбки он задирал на площадях стареющих городов. И сокрушается о том, что всё больше и больше прекрасных женщин предпочитают юбкам джинсы; такие вот они, современные красавицы – ничем их не смутишь.

Ветер, как и я, любит этот город. Словно преданный пёс, он вылизывает город досуха, выдувает из него всё ненужное, наносное. Ветер срывает с красивых каменных домов нелепые разноцветные вывески, выбивает картонные коробки с картошкой фри из сосискообразных пальцев американских туристов; не даёт идти тем, кто должен остаться, и подталкивает в спину тех, кто должен уйти.

Но если какая-то девушка выходит на крышу ночью и грустит, ветер затихает. Он ласково гладит её по голове, перебирает волосы и лёгкими дуновениями высушивает слёзы.

Ветер считает, что красивые молодые девушки не должны плакать. Они должны надевать цветные юбки, вплетать цветы в волосы и танцевать на площадях. Таков порядок. Так было тысячи лет.

Ветер кружит над крышей, где сидит грустная девушка, пока не выдует из её головы все ненужные мысли, пока отчаяние из густого чёрного облака вокруг головы не превратится в прозрачную белёсую тень на юном лице.

Ветер не боится теней.

Тень – это всего лишь когда что-то находится между тобой и солнцем. Глупо бояться столь простых и нестрашных вещей.

Если что-то заслонило солнце, - думает ветер, - надо только посмотреть вверх. Это может быть всего лишь летящая на юг птица. Её тень лишь на долю секунды скользнёт по лицу и помчится дальше, чёрным двойником парящего в вышине прекрасного создания.
Независимо от того что именно отбросило тень, в день, когда красивая девушка грустит, это что-то уже прошло, минуло, унеслось куда-то в прошлое.

Ветер считал, что достаточно перестать думать об отброшенной тени, чтобы отчаяние испарилось совсем.

Я думаю, он был прав.
writer

Тень отчаяния №3

Это только кажется, что антропология отчаяния берет начало с Адама. Или Евы. Или Каина и Авеля. На самом деле первым отчаявшимся был Бог. Когда создал все, а оно заработало не так, как хотелось. Есть сомнения, что Он имеет отношение к антропологии? Имеет-имеет. Мы же по образу и подобию Его, значит Его образ антропологичный.

Итак, первый отчаявшийся был именно Он. Нет смысла пытаться понять, каким было Его отчаяние. Божественное нам не постигнуть. Но оно, безусловно, было столь масштабным, что тень длится и длится. И нет этой тени края.

Вот так и живем – тенью Его отчаяния.
writer

Тень отчаяния №4

Я никогда не звала ее баба Капа. Только - тетя Капа. Хотя она мне была бабушкой, хоть и двоюродной. Да и возраст ее соответствовал именно бабушке – родилась еще до революции, в 1916-м.

Почему звала тетя Капа… Не знаю. Все так звали. И я как все.

Она была старшей сестрой деда.

Дед умер в двухтысячном. Приехала строгая, степенная (всегда была степенная – сколько помню), оперлась руками о гроб, стоящий на двух табуретках перед подъездом (с дедом не прощались в ритуальном зале, как сейчас стало принято, привезли его к дому – чтоб и соседи-старики, кто ни в какой ритуальный ни в жизнь не поехал бы, смогли попрощаться) – «Ну, здравствуй, Валентин, вот как свиделись…»

Спустя пять лет праздновали ее 90-летие – в ресторане. Сидела во главе огромного стола, сплошь забитого родственниками, коих разрослось, расширилось за целую жизнь стооолько… Павел, сын, собрал тогда всех кого мог, кто мог и приехал. Тетя Капа сидела такая же строгая и степенная, смотрела на всех строгим же взглядом, время от времени пропускала рюмочку коньяку. На здравицы в свой адрес кивала слегка снисходительно, иногда отвечала с хорошим сарказмом. Этим была похожа на Раневскую.

Острый ум и отличная память всегда были при ней. Помнила не только прошлое, но и детали совершенно незначительные из нынешней жизни: от имен дальних правнуков до цен на бензин. Имела свое мнение о политике и политиках, многих из старой гвардии знала лично.

И ее знали.

В моем дошкольном детстве тетя Капа была фигурой легендарно-загадочной, покрытой флером таинственности. Перед новым годом, в двадцатых числах декабря, под вечер, дед обычно вызывал такси и куда-то уезжал. Через пару часов возвращался, звал на подмогу зятя (моего отца), и они быстро заносили в дом коробки – под бабушкин шепот-речитатив «Тихо, тихо, тихо, не шумите». Так таились от соседей, потому что в коробках был страшенный по тем брежневским временам дефицит: сгущенка, баночка красной икры, майонез, болгарские консервы «глобус», мандарины (о, самое главное чудо новогоднего детства!), какие-то еще консервы и гастрономические чудеса, среди которых обязательно палка финского сервелата.

Тетя Капа работала директором магазина. В советское время это была Должность.

Потому тетя Капа за свою жизнь прошла огонь и воду. И началась иркутская история нашей семьи тоже с нее. Именно она первая из всей большущей (семеро детей) деревенской семьи из Братского района еще перед войной приехала в Иркутск, устроилась работать и постепенно забрала к себе остальных братьев и сестер, а потом и родителей. Всех устроила, всем помогла встать на ноги.

Именно она устроила жизнь младших сестер так, что те переехали в Москву. А оставшемуся в Иркутске брату (моему деду) помогала, когда он женился и обзавелся семьей.

Тетя Капа знала историю семьи, историю фамилии, а также семейные легенды про, якобы, конфискованное Советами золото у одесского ювелира, который приходился сибирякам ближайшим родственникам. Все эти истории и сами – на вес золота, все они – уходящая натура эпохи уже ушедшей, безвозвратно канувшей в то, что называется серым неприятным словом «небытие».
Но чтобы небытие не коснулось нашей памяти, надо всего лишь сохранить эти истории, превратить их в слова написанного текста, который уже никуда не денется. Ведь, что написано пером…

После смерти деда, потом - после юбилея мы договаривались по телефону о том, что я подъеду, и мы поговорим. Обязательно поговорим, восстановим в хронологическом порядке даты, лица, запишем какие-то факты и прокомментируем их. Потому что свойство уходящей натуры таково, что когда она уходит – уже бывает невозможно восстановить. Никогда.

А сколько их, этих «никогда» уже в нашей жизни…

Например, не восстановить НИКОГДА тайну, которую моя бабушка по отцу унесла с собой. Перед войной она была директором школы в Заларях – а кто тогда был директор школы, да еще на селе, это надо представлять. И вдруг внезапно она перестает быть директором, вообще уходит из школы (в 1937-м году) и всю оставшуюся жизнь работает простым бухгалтером. А потом выясняется (мною выясняется и совершенно случайно), что старшая сестра моего отца (а было их в семье четверо детей) ему родная только по матери, а кто ее отец, и какова вообще предвоенная история ее рождения… Никто не знает и уже не узнает.

Или то, что у моего деда Вали, оказывается, до бабушки Кати была жена, с которой он развелся и даже выгнал ее из дому, когда она «приспала» ребенка. Это значит, задавила случайно во сне – спали тогда по тесноте всем скопом на полатях. Я была поражена, что мама моя, и тетка, и дядька – эту историю не знали. Мне о ней рассказала сама бабушка уже перед своей смертью. А сколько других таких историй она унесла с собой…

Мне до густой и тягучей боли обидно, когда такие истории (истории РОДА) не успеваешь ухватить, хотя бы услышать из уст свидетелей и непосредственных участников. Сейчас даже обрывки их кажутся ценнейшими свидетельствами: как бабушка пешком ходила на митинг, прощаться со Сталиным – его огромный портрет был натянут на фасад нархоза (или что там было?); как строили «потемкинские деревни» из ярких крашеных заборов на улице Маяковского, за которыми скрывали всю нищету – потому что там должен был проезжать Фидель Кастро… И вот так вспоминаешь, подбираешь эти крохи и жадно хочешь – еще, еще, еще...


На днях журналистские тропы завели меня на интервью с одним поразительным иркутянином. Антиквар, собиратель и реставратор старинной мебели и часов, перешагнув шестидесятилетний рубеж, он стал писать рассказы о своем детстве. Вы не представляете, какие это поразительные рассказы – я читала взахлеб, поражаясь, как память послевоенного ребенка цепко схватила картинки жизни, и как взрослый, далекий от писательского труда человек, сумел эти картинки превратить в текст.

И конечно, я вспомнила, что за рутиной и суетой, бесконечными и постоянными, я совсем отставила в сторону небольшой файл с названием «родня», который бы надо довести до ума. И даже запланировала, что вот, на днях позвоню, как раз лето началось, и поеду, с диктофоном, и наконец-то…

Но на второй день этого самого долгожданного лета мне позвонили и сообщили, что – отпевание завтра в десять утра.

Это жизнь. Обычная человеческая. И до девяноста шести лет дожить в здравом уме и твердой памяти, и умереть во сне – это дай Бог каждому. И это всего лишь повод для светлой и тихой грусти, потому что такую смерть еще надо заслужить – всей своей суровой непростой жизнью, заслужить и получить, как награду.

И только тень отчаяния – бессильного и неизбежного, ну что мне стоило ПОЗВОНИТЬ СРАЗУ…

Нельзя откладывать некоторые дела, вещи. Нельзя оставлять на завтра некоторые слова и поступки. Нельзя переносить на потом, на как-нибудь, когда будет время…

Отчаяние – это, конечно, слишком сильно в данном случае. Ведь на самом деле ну чего такого произошло строго-критичного. Это же как у Левитанского – «Не поговорили…». Но в том-то и дело, что НИЧЕГО не произошло, а могло бы, должно было произойти…

Эти истории, остались нерассказанными, и теперь ушли навсегда. Навсегда и никогда – страшные в своей безысходности слова, от которых веет холодом.

… И прямо посреди разгорающегося лета ты вдруг остро ощущаешь его, надевая все черное. Так положено, так принято. И вслушиваясь в распевный голос священника, ты не можешь разобрать слов, и какие-то картинки из детства проносятся в голове люмьеровским суетливым кинематографом, поверх которого звучат строгие слова – «Много интересного я помню. Приезжай…»
writer

Тень отчаяния №5

Крыльцо в нашем доме уродливое. Но когда-то его вовсе не было. Мы долго привыкали очень высоко шагать, заходя в подъезд, когда заселились в новую квартиру.

Лет через десять крыльцо «отремонтировали»: теперь оно напоминает уменьшенную половинку рампы, на которой тренируются скейтбордисты. Сразу после разновысоких и разношироких «ступенек» возникает этакий закругленно-вогнутый асфальтовый спуск, на котором трудно удержаться и невозможно просто стоять.

Мама спускается по этой изогнутой плоскости, вцепившись одной рукой в меня, опираясь на тросточку другой. Ей уже 80 лет. Ей тяжело приходить к нам и уходить тоже непросто. Всякий раз, когда я одеваюсь ее проводить, она ворчит:

– Ну и куда ты собрался? На улице еще светло. Сама до трамвая дойду.
– Я тебя провожу.
– Са-ма!

Всякий раз, когда мы предлагаем ей вызвать такси, чтобы не идти до трамвая (а потом – и от трамвая), она ворчливо ругается:
– Вот еще! Деньги платить! Не хочу!
– Но мы сами запла…
– Не хо-чу!!!

Последнее время я нет-нет, да и скажу ей: «Мама, ну чего ты вредничаешь…»
– Это я-то – вредная? – и уже глаза на мокром месте.
– Да нет, конечно же, не вредная. Я даже и не думал…

Мамина палочка постукивает по асфальту металлическим наконечником, который я сделал, чтобы она не скользила на льду. Асфальт – не лед, но она по-прежнему опирается на меня: всей тяжестью лежит на правой руке. И произносит куда-то в сторону:
– Хорошо, когда рядом есть кто-то живой… Вот у Василисы есть кошка. А у меня – слова сказать некому.

Она только что разговаривала по скайпу с внучкой, которая живет в городе М. Первый раз в жизни – по скайпу. Вася показала ей свою голубую кошку.
– Ах, какое чудо!
– Ты про кошку? – переспрашиваю для точности. – Это она – чудо?
– И про кошку. И про эту технику. Только я не могу понять, как изображение передается так быстро.

…Вообще-то у себя дома мама кошек и котов не переносит. Тимофея я ведь подобрал в ее подъезде малюсеньким котенком. Этого котишку мы ей подарили, чтобы «не было одиночества». Через неделю пришлось его забрать себе, потому что скандал лез наружу как тесто из квашни. Зато потом все 20 лет, которые Тимка прожил у нас, он, по словам бабушки, был «замечательным котом»: подрал все обои, лазал по столу в кухне (когда – это он так думал – «никто не видит»), норовил все сбросить с холодильника по ночам. А в другое время, конечно, был замечательным. Особенно, когда спал.

И Василисино «чудо» – оторва, каких поискать. Ну, да, чуть не забыл: оторва благородных кровей – английская голубая. Которая в отсутствие хозяев научилась открывать дверку холодильника и тырить продукты. А сколько Вася с ней возилась, когда лечила, после того, как это «чудо» бухнулось оземь с четвертого этажа!

Но за разговором о том, как изображение так быстро передается по проводам и по воздуху, слава Богу, про одиночество забыли.


…Когда умерла баба Оля – мамина мама, я лежал в больнице. Сейчас ее называют «матрёшкой». Но тогда она была просто городской детской больницей, а никакой еще не Ивано-Матренинской. В то время всё было по-другому.

Я учился напротив этой больницы, в восьмом классе средней школы. На уроках у меня опухла челюсть, было очень больно. Опухоль росла – с уроков отпустили. Перешел дорогу, зашел в приемный покой. Оттуда меня немедленно увели в палату, без всяких там полисов, направлений и анализов. А через пару часов – в операционную. То, что мне разрезали, называлось абсцесс. Ну, надрезали, удалили гной, промыли, зашили.

Лежу в палате день, другой. Врачи осматривают по утрам. Все нормально, но не выписывают.

Окно в палате открыто постоянно. На улице теплынь – конец апреля. Все солнце светит сквозь огромные стекла.

Отделение хирургии на первом этаже. Давлю спиной вытянутую до пола панцирную сетку, смотрю и слушаю, как другие пацаны – палата у нас мужская, – распластавшись пузом на огромном подоконнике, о чем-то трещат с родственниками, которые их навещают.
А ко мне никто не приходит!

Я и сейчас реально вижу, как жалость к себе и глубинная потерянность затопили этого подростка, лежащего на больничной койке. Накрывшись одеялом с головой, он начал представлять, «как им будет плохо, если он умрет». А что? Если вдруг случится какое-нибудь заражение. А от подбородка до головного мозга – даже не рукой подать, вообще рядышком…

В этот момент я и услышал мамин голос у раскрытого окна. Голос спрашивал, тут ли я лежу?

– Тут он. Он спит. Разбудить? – ответили ей соседи.
– Нет, не будите. Когда проснется, скажите ему, что бабушка умерла.

Мама ушла.

А мне было невыносимо стыдно теперь делать вид, что я просыпаюсь, и ждать, пока мне повторят то, что я уже знал: баба Оля умерла.

Этот юношеский стыд заполнял меня отчаянием. От того, что уже ничего нельзя изменить. Что я не выслушал это страшное известие, стоя, как, наверное, подобает настоящим мужчинам. Что я «не соответствую» какому-то там неизвестному мне Кодексу поведения мужественных и сильных. Что…

На следующий день меня выписали.

В день похорон Ольги Ивановны Брагиной, моей бабушки Оли, на Иркутск обрушился холодный-прехолодный дождь, а на кладбище, на Радищевской горе, и снег пробрасывало. В 1969-м на этой горе не было ни одного деревца, и могила ее была в первом ряду.

С кладбища я запомнил только одно: маме стало плохо, она не могла стоять и врач «скорой помощи» делал ей какой-то укол.


Много ли в жизни моей было подобных переживаний, когда отчаяние, казалось, уже совсем захлестывало, накрывало своими темными крыльями, насылало передовым своим отрядом страхи: одиночества, потерь, несбывшихся ожиданий? Что сказать? Сделать вид, что подобные чувства мне не свойственны, – нечестно. Сказать, что я их быстро переживал, – не совсем правда. А честнее – совсем неправда. Тягостно, по капле исходили они из меня, требуя поклонения тем самым страхам, застилая глаза жалостью к самому себе, а иногда и слезами.

Один раз в жизни я изо всех сил молился: «Господи! Только ты не оставляй меня!» – стало быть, тошнехонько было.
Но «всё проходит». Весь этот «эверест» отчаяний юности, молодости, незрелой взрослости сегодня поместится в спичечном коробке, и там еще будут сами спички. На расстоянии отчаяние не отбрасывает тени.


Сижу на работе. Снял телефонную трубку, автоматом отвечаю:

– Пресс-служба, здравствуйте.
– Алёша, ты можешь разговаривать? – переспрашивает мамин голос.
– Да. Что случилось?
– Да нет, ничего. Я тут бельишко стирала. Выстирала. А повешать сушить не могу, голова кружится…
– Я приеду после работы, развешаю.
– Хорошо.

В телефонной трубке – гудки. В глазах – темно.

И я не могу ничего изменить: прошлое – прошло, будущее – за семью печатями.